Лариса КЛЕЦОВА

 

СТИХИ И КОРОТКАЯ ПРОЗА

 

 

 

 

СНЕГ В ПЯТЬ ЧАСОВ УТРА

 

 

1.

 

Доктор, «долго» — это… до марта?

Доктор гадал — он смотрел в карту.

Было сомнительным слово «завтра».

И некорректное слово «завтрак»

Вечно всплывало. Но вдруг, на «дне»

Он прочитал «Почему бы нет».

Стараясь не видеть чёрные губы

Доктор ещё раз сказал «Почему бы…»

И про себя добавил: «нет».

 

2.

 

Белой, бескровной рекой

Омывая чужие раны,

Бежать по большим странам

В приёмный покой.

 

Чёрным, кровавым временем

Тихо касаясь лба,

Сворачиваться на губах

Тех, кто нем.

 

Там — ничего нет.

Белого неба ком.

Только в глазах песком

Свет.

 

3.

 

Перевозчик оттолкнёт берег —

Переводчик с чужого.

Белым взглядом окинет город

И поплывёт по течению.

 

Если во что и верить,

То в этот зелёный крыжовник,

В крики «держи вора»

И — в быстроходность времени.

 

4.

 

Двери зевают, впуская снег:

Белое небо под чёрный кров.

Улицы, раненные во сне

(сквозными ранениями дворов)

 

Скрипом кричат на неверный шаг,

Вспыхивают — на случайный вздох.

По тротуарам часы спешат.

Над тротуарами не спеша

Бог.

 

5.

 

Снег в пять часов утра.

К шести растает,

Расстанется с покоем мостовых,

Забрезжат одинокие трамваи

С их пустотой, стремящейся «на вых…»

 

Обутые по-зимнему машины

Затопчутся в прокуренных дворах…

И пешеходы кажутся большими,
И жизнь – короче в пять часов утра.

 

 

 

*   *   *

 

Он, временами, кричал.

Он кричал временами.

 

Не разверстым от  ужаса ртом,

Не сухим, воспалившимся горлом,

Забывая тяжёлый язык.

Крик. Беспомощный. Голый.

 

Так кричат только… маме,

Возвращаясь к началу начал…

Он кричал ВРЕМЕНАМИ!!!

Он, временами, кричал.

 

 

 

*   *  *

 

Расстаёмся – надолго, на год ли,

И пустеем квартирою.

И душою пустеем загодя,

Будто смерть репетируя.

 

Наблюдаем с неясным вызовом

За летящими птицами.

Каждый роль свою к сроку вызубрит,

Ни к чему репетиции.

 

 

 

*   *   *

 

Страшно смеяться над каждым стихом,

Где, «словно алые розы

Вянет закат» и по небу «легко»

Катятся «летние грозы»,

Где к сентябрю – «наступает тоска»,

Небо – «рассветного шёлка…»

 

Вдруг,

Палец, которым крутил у виска,

Металлически щёлкнет?

 

 

 

*    *    *

 

Осенью всё так хрупко.

Подкрадёшься к дереву

И крикнешь тихонечко: ГАВ!

И листья сорвутся,

                  польются,

                          полетят вверх, в небо.

Дерево истечёт листьями…

Да что там дерево –

Вся природа

Станет мёртвенно-бледной.

             И никто,

             никогда

             не догадается,

Что зима наступает

После слова "гав!"

 

 

 

РОМАН

 

Она стройна. У неё револьвер.

Он – страстный, оголённый нерв.

Она наливает аперитив…

Итак – детектив.

 

Ну – кто? Кого? На камине кровь.

Не надо! Лучше уж про любовь.

 

Итак, она – королева грёз.

Он – не воспринимает её всерьёз.

Она твердит ему про любовь…

Ну вот, опять на камине кровь…

 

Теперь – в традициях реализма:

Они строители коммунизма,

Их жизнь с убийством несовместимы:

Конечно, где тут найдёшь камины?

 

 

 

*    *    *

 

Осенью мне не пишется -

Час вдохновения короток.

Падаю вместе с листьями

В серые руки города.

 

Греюсь под всеми крышами,

Где бы встречали искренне.

Где не бывают лишними…

Даже когда не пишется.

 

 

 

*    *    *

 

Время иссякло. Осталась ночь.

Я ухожу - пора.

Город, зевнув, уплывает прочь:

Завтра, вчера, вчера…

 

На перекрёстках следы карет

И не видать ни зги.

Эхо, забывшись, швыряет вслед

Прошлых веков шаги:

 

Шелесты юбок, бряцание шпор,

Скрипы дверей косых…

Время ночами глядит в упор,

Встряхивая часы.

 

 

 

*   *   *

 

Вряд ли кому-то нужен

Наш бестолковый гам…

Звёзды бросают в лужи.

Звёзды - к твоим ногам.

 

Просто, без всякой связи,

Как выдыхаем воздух,

Вечно идём по грязи,

Но - по колено в звёздах.

 

 

 

 

РАЙ

 

Поезд, ползущий в небо

Стягивает закат.

Странненький проповедник

Рай продаёт. За так.

 

Истина тут простая -

Мало народу тама,

Если уже и раю

Стала нужна реклама.

 

 

 

 

*   *    *

 

Видимость первого снега

В городе странном.

Все города и страны –

Просто ковчеги.

Я поднимаюсь по лестнице,

Гулкой и старой,

Где каждой твари…

 

Снежный потоп, где выспренно

Пьют за безденежье.

Я отрицаю истины.

Лень ещё…

 

Я отрицаю истины,

Верю – в разное…

Небо наутро чистое,

Небо в разуме.

 

 

 

*   *    *

 

Белый ток по стене в электрических венах.

Да обоям никак не ужиться на стенах —

Облетают листвой.

Каждый слой отторгает чужие цветочки.

Тараканьи бега — это время до точки.

С запятой.

Запахнувшись в нелепый халатик

Я живу то ли в комнате, то ли в палате,

То ль во сне.

Только снег в заоконном пролёте.

Только время на автопилоте.

Только снег.

 

 

 

*   *    *

 

В бесцветных пальцах мятая луна,

До города не более недели.

О чём сегодня говорят у нас?

О том, что самолёты надоели,

 

О том, что небо слишком широко,

Но никогда не приютит пилота.

О том, что подгорает молоко.

О том, что надоели самолёты.

 

Ещё — что жизнь дешевле с каждым днём,

Да и на ту зарплаты не хватает.

Что всё течёт, что мы ещё придём

Туда, где свет. Хотя бы — где светает.

 

Подкатят трап.

Оркестр сыграет туш.

Цветы. Вино.

И раз, наверно, в сотый пытается остановит рука

Летящие сквозь небо облака.

Текущие сквозь пальцы самолёты.

 

 

 

 

             ИСТОРИЯ ДОЖДЯ

 

1.     Я.

 

У меня есть всё, о чём только можно мечтать: кофе и дождь за окнами. И время, которое кончится.

Дождь в городе - это симфония: раз – о жесть на втором этаже, два – о карнизы на окнах, три - о линолеум на соседнем балконе… Дождь, стекающий с дерева. И темнота. И тихо. И – ночь.

И полная неопределённость.

Это лето – сплошной дождь. Дождь везде: в лесу, на улицах, дома. Звук дождя в разговорах и в рекламе по телевизору. Бесконечный дождь.

Интересно, Ной чувствовал то же самое? Наверняка, и сейчас где-то есть такой праведный и избранный. Он, запершись в сарае, строгает доски и ходит на птичий рынок закупать недостающие «пары». В ритме капель, падающих на толевую крышу, ходит его рубанок, снимая стружку с бессмертия.

Дождь.

Интересно, а что, что он чувствует, когда думает о бессмертии. О собственном бессмертии. Что он будет чувствовать, веслом сбивая с борта руку очередного неправедного? Что для него - избранность?

 

2.     Ты.

 

Ты выходишь на улицу, и время начинает существовать – дома не у кого спросить который час. Без пяти.

Автобусы ходят по расписанию. Люди спорят о собственном времени, потраченном на очередь. Люди играют в бессмертие. Они точно знают, что пол часа на остановке – вечность. А ты знаешь, что умрёшь, и у тебя нет времени. Нет времени на то, чтобы ждать автобус, и ты идёшь пешком, с каждым шагом погружаясь в дождь. Опаздываешь.

 

3.     Он.

 

Время – вереница домов, с детства и до… Старый двухэтажный дом на краю посёлка, большая тёмная квартира на первом этаже, по которой можно бегать и прыгать в любое время, не опасаясь соседей. Квартира бабушки и дедушки. Рябина под окнами, белёные стены и портреты. Портреты человека, который умер. Ещё до меня, в чужом прошлом. Его рисунки, его слова, его боль. В этой квартире застыло его время. Время до моего рождения… Прошлое.

 

4.     Оно.

 

Даже самый милый человек, став покойником, становится совершенно невыносимым. Он требует… Нет, серьёзно, он требует очень многого, даже если при жизни это был милейший человек. Нового костюма, гроба с рюшечками, обкалывания формалином, масок с одеколоном и т.д. и т.п. Он требует внимания как никто.

Как Никто.

О, чем милее был человек, тем большего внимания требует его труп. Злодея что – одели, закопали. А тут уж извольте по полной программе: сидение у гроба, приём соболезнований, поминки из трёх блюд и воспоминаний. И чувство вины. Жёсткое чувство вины. Попробуйте вспомнить хоть одного близкого человека, которому не в чем было вас упрекнуть! А вам? А вот!

Почему же я не…

Почему же я…

Вечная память - вечная вина.

 

5.     Я.

 

Мне лет пять. Играю в песочнице. Человечки из палочек в домах из песка. Прозрачные баночки из-под лекарств. Светка, двоюродная сестра, в своих баночках возит человечков в магазин. Мы поехали в магазин, дрын-дрын-дрын, мы поехали обратно, дрын-дрын…

Для меня эти баночки – гробы, как на фотографиях, чёрно-белых фотографиях с похорон в альбоме. Вот здесь, слева – кладбище. Чинно и правильно исчезают в песочных ямках мои человечки, один за другим. Исчезают, исчезают и… заканчиваются. Светкины человечки продолжают ездить в магазин.

Вот тогда, тогда становится ясно, что смерть – это насовсем, навсегда, всё. Больше ничего не будет, и не с кем играть, и скучно. А тогда… Тогда они полежали-полежали, им надоело и они вышли.

 

6.     Мы.

 

Мы становимся взрослыми, когда понимаем: на  свете есть то, чего невозможно изменить. Как бы ни хотелось. Разочарование в собственной божественности делает нас взрослыми.

Мы вырастаем из всех своих иллюзий, из игрушек, из вещей, которые нам хотелось бы иметь. Из окружения, привязанностей, из всех наших домов по очереди. Вырастаем – выходим – из себя. Из города. Мира. Мы начинаем жить настоящим и чётко делим его на прошлое и будущее, на до и после, на то, что помним, и то, что забудем. Мы вырастаем из вечности. И врастаем во время. Мы становимся частью года, недели, месяца. Мы проходим с каждой минутой.

Без пятнадцати.

 

7.     Ной.

 

Улицы спутаны так, что уже ни за что не разобраться, где твой дом, где соседний. Ной идёт по улице и с каждым шагом вода прибывает. Подкатывает к горлу, ещё два шага и хлынет из глаз. Лица соседей расплываются, расплываются, расплываются и становятся совершенно одинаковыми. Чужими. Прошлыми.

Он нагибает голову и бормочет под нос их имена. Чтобы не забыть – потом. Сгорбившись, всей спиной ощущает чужой смех. Они – умрут, он – останется. Нет - он умрёт: для них. И они – останутся: в его памяти.

Дождь стекает по лицу, течёт за шиворот. Разговоры, смех, уличный шум сливаются в одно: мерное, ничего не значащее журчание воды.

Течение времени. Истечение срока. Дождь.

 

8.     Она.

 

Дождь подчиняет улицы. Медленно-медленно вытесняет краски, загоняет людей в дома. Большая размокшая Земля пытается поймать тебя, удержать, захватить в плен. Но вдруг теряет силы, и сама остаётся на твоих подошвах.

Ты принесёшь её в дом, мокрую, холодную, мягкую. Сбросишь у порога вместе с ботинками. Забудешь. Она отогреется, обсохнет и снова примет свой непроницаемый вид. Ты выбросишь её, так и не догадавшись, что на самом деле Земля приходила за тобой. Когда-нибудь, она соберётся с силами…

 

9.     Он.

 

Став взрослой, моя знакомая вспоминает, как пришла в детский сад и узнала... Вспоминает, как мать водила её на похороны. Было странно, что мальчишка, с которым только вчера играли в прятки, может умереть – спрятаться насовсем. Что она сама может умереть. Остаться только на детсадовских фотографиях и в памяти. Как первая смерть.

Она рассказывает об этом, а я вспоминаю его портреты на стенах в бабулином доме, его рисунки и чёрно-белые фотографии с его похорон. Я вспоминаю старое кладбище, железный памятник с детской фотографией и поминальные конфеты, которые я стеснялась раздавать в школе. Я вспоминаю себя.

 

10. Мы.

 

Что останется после нас? Наши вещи, письма, фотографии. Наши хорошие поступки, раздутые до неимоверности. Наши родные, которые изо всех сил пытаются остаться нашими. Останемся мы, даже вопреки всему тому, что… Тому, что останемся.

Пятилетний мальчик, полезший за упавшим рисунком за холодильник … Родители, казнящие себя за то, что не досмотрели… «Скорая», которая всегда приезжает поздно…

Всё это было до меня, в чужом прошлом. Я чувствую себя прямым потомком Ноя. Ковчег разломан на дрова, всё цветёт, колосится, и только земля хранит сырость и холод потопа.

Что останется после нас?

 

11. Ты

 

Ты выходишь на улицу, исхоженную до дыр в асфальте. Встречаешь людей, одних и тех же, изо дня в день. Люди знают тебя. Лучше, чем ты сам. Ты «сидел». Ты пьёшь. И ещё работаешь? Надо же! А вчера…

Я знаю куда меньше: ты мой крёстный. Мамин брат. Человек, которого всегда ждали. Безумно красивый парень с фотографии. Откуда ждали тебя – я не задумывалась, даже когда мы ездили в соседний город на «свиданки». Это было ужасно скучно: два часа говорить по телефону с одним и тем же человеком, сидящим в будке напротив. Чёрная роба, казённая комната… Это было странно – оказывается есть место, откуда невозможно уйти, когда захочется. Место, о котором говорят с особым выражением, опуская глаза. Откуда ждут.

Откуда возвращаются в совершенно иной мир. Мир, который стал старше, а ты остался прежним. Где друзья женаты и в меру благополучны. Мир, сложившийся без тебя. Ковчег, куда не принимают неправедных, и где каждый считает себя избранным. Лишняя рука на борту и…

Ты выходишь на улицу, здороваешься с людьми, идёшь на работу.

 

12. Я.

 

Когда закончится время, начнётся прошлое. Память – проездом в вечности. Вечный проездной. Деревянный вагон, «пары», жующие свои припасы, запах казённой постели. Ты откидываешься на сиденье и закрываешь глаза.

Если что и останется после нас, то это…

 

13. Ной.

Спотыкаясь, он бредёт по улицам, размазывая дождь по лицу. С каждым днём дождя лицо всё больше отекает. Время останавливается. Капли замирают на лету.

Дождь. И вечное ожидание: потопа, солнца, спасения, смерти... Страх ошибиться в своей избранности. Страх оказаться забытым в болтающемся по волнам хлеве. И радость спасения, стёртая бесчисленным количеством лет. Кто он теперь – слабый, пьяный старик. Что ему остаётся – нажраться и валяться в шатре: гордый как Бог и голый как Адам, ха-ха… Пальцами, мозолистыми от рубанка, он ощупывает щёки, нос, лоб. Он бормочет под нос имена, стараясь вспомнить все до единого. Штормит.

Его потомки, по-детски жестокие, бегут за ним и кидают в спину камешки. Они смеются. Они знают, что Ной давно ничего не слышит – только шум. Мерный, непреходящий рокот воды.

 

14. Ты.

 

Когда ты говорил со мною, я терялась. Я не знала, как воспринимать тебя. Как взрослого, ровесника моих родителей? Но твоя страсть к магнитофону, к плакатам, кассетам; твоя детская неприспособленность. Бабуля – твоя мама – постоянно тебя воспитывает… Воспринимать как равного? Как подростка, школьника? Ага, хорош школьник: женился, работает. Полная неопределённость.

Твои поступки были странны и неожиданны. В день моего рождения (лет в 10 – 11) я забежала к бабуле, и ты был дома. Бабуля засуетилась, стала совать тебе в руку шоколадку: поздравь, мол, поздравь. Ты отстранил «подарочек» и вынес из своей комнаты духи. Дорогие, классные. Наверняка, не мне приготовленные.

Ты так и не повзрослел. Страшно видеть, как человек медленно спивается, как опускается на самое дно. Ещё страшнее разочароваться в человеке. Этот мир не прощает детства. Не прощает даже той иллюзии поистине детского всемогущества, которую даёт алкоголь. Мир наделяет человека близкими людьми, чтобы не дать ему почувствовать свою цельность. Чтобы разделить его на множество разных, стремящихся к совершенству частей. Близкие видят тебя таким, каким хотят видеть. Тебе остаётся только поддерживать иллюзию. До тех пор, пока декорации не лопнут по швам и вода не потечёт по улицам.

Дождь

 

15. Я.

 

Я чувствую, что теряю время. Дождь никогда не кончится. Может, пока не поздно, собрать родственников и пару собственных кошек в какой-нибудь деревянный сарай. Растянуться на полу, слушать дождь и ни о чём больше не думать.

Комната. Я - спиной к двери, за окном дождь. Тишина. День. Целый день. От каждого стука в дверь комната вздрагивает. Спина вздрагивает, принимая удары. За окном дождь. На столе кофе. И нет времени.

Говорят, только один стук не остаётся без ответа. Если сама Земля стукнет в сосновую дверь…

 

 

16. Ты.

 

Ты уйдёшь и останешься вне времени. А ты уйдёшь, ты так много говорил об этом. О том, что хочешь оставить мне квартиру, о том, что жить уже не можешь. Что окно твоё скоро погаснет. Там, наискосок, за общественной баней.

Ты говорил, и уходил в поселковые притоны за дешёвой романтикой. Твоя жена, гордая молдаванка, билась животом о стену, не желая рожать, била окна, носилась по посёлку с животом поверх неизменных белых брюк.

Вы разошлись. Ты медленно уходил – всё дальше и дальше. Ты говорил, что повесишься. Так часто, что мы привыкли. И ты привык.

Девятого мая.

Комната в твоей квартире. Свет из коридора. Ты лежишь на диване и невозможно поверить… В кухне – опрокинутая табуретка и обрывок бечёвки на полу. Люди, «скорая». Всё.

На похороны привели твоего сына. Он с детской непосредственностью комментировал происходящее и повторял за приведшим: папка, папка, вставай. Все умилялись, плакали. И верили.

 

17. Бог.

 

Долгие «проводы» - что это? Страх сцены? Неуверенность? Желание обкатать номер? «Подогрев» зала?

Вера – вечная сцена, где обязательно есть хоть один зритель. Зритель и рецензент. Роли расписаны. Выбраться из собственного амплуа невозможно. В любой момент зритель крикнет: «Не верю!» - откачают и заставят жить дальше. Пьеса для верёвочной струны и одного табурета. Столько раз отрепетированная мысленно. Рассказанная по пьяни. Наконец, сыграна.

Зритель поверил.

 

18. Все.

 

Жизнь – вереница домов от… и до последнего дома. Жёсткого, подогнанного по размерам ковчега. Земля несёт его – вдаль, вдаль, вдаль.

Ещё немного, и Земля схлынет. И тогда все они выйдут. Все встретятся. Времени не будет. Тем более, на то, чтобы расстаться.

Я верю в это.

 

19. Я.

 

В поезде невозможно строить планы на будущее. Поезд – место воспоминаний. Это не время «от и до» – это время «вне». Время вне времени. Я смотрю в окно на чужие дома и вокзалы. С каждой станцией потоп поднимается выше. Выше. Подходит к горлу. Каждую пройденную станцию накрывает волна. У меня есть кофе и дождь за окном.

Время кончилось.

 

 

 

ОКНО НА ВЫРОСТ

 

 

 

5.

Опять, опять. Ну, должно же это когда-нибудь кончится, — думал он, надевая пиджак. Проклятые птички, – счищал белые кляксы с плеч, – гули-гули. Поправлял галстук, лицо нервно подёргивалось. Всё. Посидим на дорожку. Истерически хмыкнув, плюхнулся в кресло. Дела-а, - мысленно протянул он, оглядывая обои. И вслух добавил: «Дела-а». От долгой бессонницы веки песком осыпались на глаза. По обоям плясали красные чёртики с чёрными обручами. Вертлявые, собаки. А за окном был рай. Это было ясно по белому подоконнику и глубокой синеве – там, дальше. Подоконник был такой гладкий, будто на седьмом этаже строители были выше всего земного — по крайней мере, выше всяких препятствий. Летите, голуби, летите.

Не слишком новыми, но все еще чёрными туфлями он наступил на подоконник. Раскрытые рамы мелко подрагивали от сквозняка. Да наступивший и сам дрожал не хуже. Да нет, он-то был спокоен. Спокоен он был. Это так – бессонница, нервы.

В доме напротив тётка мыла окно. Оно визжало и скрипело под её пухлыми пальцами с мятой периодикой. Руки тётки были черны от газеты, а стёкла были черны просто так — от весны, наверное.

— Иван Ива-аныч, — подняла она голову, продолжая размазывать по стеклу вчерашнюю "Правду", — что-т вы рано проснулись. И при параде… Выступаете где? – улыбалась она во весь рот. — Иван Иваныч, а вы сегодня ничего. Прям красавец-мужчина.

Стекло созвучно скрипело: ивч-выч-выч.

Иван Иваныч постоял, пытаясь вспомнить имя толстухи, но тщетно. И улыбнулся. Просто так. Он стоял и думал, что да, Иван Иваныч. Точно – Иван Иваныч. Иван Ива-ныч. Нет, правда, и…

— Выступать, говорю, собрались, да? – тётке явно хотелось поговорить.

— Выступать, выступать, да… — идиотски улыбаясь, пробормотал Иван Иваныч. И вдруг, будто застыдившись чего-то, неловко спрыгнул с подоконника в комнату. И чего застыдился. Ведь не голый он там стоял.

Лучше б голый, — подумал Иван Иваныч, — проще было бы…

Пригнувшись, он добрался до кресла, упал в него. Песочные часы бессонницы спешили. Они уже пересыпали весь песок на веки Ивана Иваныча, и те были тяжелы и колючи. Они были тяжелы и колючи. Были тяжелы…

4.

А за окном шёл снег. Весной – снег! Он шёл как-то полосами, то гуще, то реже. Полосы сменяли друг друга на счёт три. Иван Иваныч стоял на окне и, упершись лбом в закрытые рамы, дирижировал природой. Нет, он не размахивал руками. И не потому, что боялся сойти за сумасшедшего. Просто – зачем? Он дирижировал, и это - главное. Ну, с третьей цифры…

В окне напротив был зелёный цветок и иногда, когда снег шёл pianissimo, цветок звучал. Это вдохновляло. Говорило о весне. О вымытых стёклах, наконец…

Сзади что-то всхлипнуло. Иван Иваныч резко обернулся. Он ожидал… Он не ожидал ничего увидеть. Да и не увидел, разумеется. В пустой квартире живут соседи. Квартира чувствует их каждой клеточкой своего паркета, каждой буфетной рюмкой отзывается на тихий соседский вздох. Пустоты не бывает, — подумал Иван Иваныч и остался.

3.

На полу — ковёр солнечного света, тёплый и ворсистый от пыли. Иван Иваныч размял затёкшие руки и ноги, попытался сделать что-то вроде гимнастики. Как в первый день сотворения мира солнце лилось, брызгало, текло, затягивая комнату в водоворот пылинок. Весна. Иван Иваныч подошёл к окну. Занавески привычно фыркнули зимней пылью и чем-то, что ещё безнадёжнее. Иван Иваныч отдернул их в сторону и распахнул рамы. Остатки зимы: поролон, тряпки, отошедшая краска дождём осыпались на его мятый костюм. Когда створки окна распахнулись до предела, стёкла жалобно дзынькнули. Иван Иваныч задохнулся, захлебнулся воздухом, воздухом и цветом, который уже не сдерживала пыль. Весна была самой настоящей, насколько она вообще может быть настоящей в большом городе.

Он влез на подоконник, и долго стоял там — на подоконнике старого дома — прислонившись к пыльной раме, к этому изуродованному, покоробленному дереву и чувствовал в ней – нет, точно! – водоворот соков, как бывает в берёзах весной. Дом жил. Своими постепенно чернеющими стёклами проявлялся из белого небытия. Иван Иваныч стоял, слушал, смотрел, дышал. И вдруг, попытавшись поймать какой-то неведомый запах, подался назад, оступился и, проскользнув ногой по батарее, свалился на пол.

Он лежал на полу, с головой покрытый жёлтыми шторами и солнечным светом. Освободившиеся гардинные струны позвякивали в углу. Весна, — подумал Иван Иванович и запихал шторы под шкаф.

2.

А потом он решился. Обдумал следующий шаг. Встал на подоконник и сделал его. Время посыпалось обратно. И вместе с песчинками полетели вверх все разочарования и глупости, глупости и разочарования, раз… Пролетело кресло ножками вверх, трепеща растрёпанной обивкой. Пролетело ровно три такта снега и песком, песком проскрипело на зубах. Пролетели жёлтые фотографии. Иван Иваныч прижался к дивану и заплакал.

1.

Да, да, вот он летит – вниз, вниз, вниз… А они – все – стоят внизу, с открытыми ртами, как голодные, тянут к нему руки, и всё открывают и открывают рты. С-с-с-ш-ш – свистит в ушах. С-с-саш, говорит соседка снизу, - с-смотри, с-с-ш-ш-ш…

Иван Иваныч успевает заметить всё: красный цветок на её кружке, конфету в руках соседкиного мужа. "Му-му" называется. Ну, что там – заметить! Заметить – и пролететь дальше? Так вот и пролететь мимо, когда в кои то веки Башня (или как ее там?) изволит обратить на него своё высочайшее внима… Да фиг с ней, думает Иван Иваныч и летит дальше. С-с-ш-ш-ш-што? Иван Иваныч возвращается и садится прямо напротив соседского окна. Нет, он не садится, он прямо-таки раз-ва-ли-ва-ет-ся в воздухе. Ха-ха – "разваливается" – на части, и Башня – Домна – как её там вообще, в обмороке вздрыгивает ногами.

Тьфу ты, разваливается, как в кресле. Нога на ногу. Смокинг. Сигара. Соседи, разинув рот, застывают у окна. Нет, нет, Сашик наливает чай. Он льёт кипяток и замирает. Замирает, замирает и – ай! – обваривает себе палец. Домна (вот, блин, имечко!) вскрикивает, и… Хотя, нет. Она – дама воспитанная. Вот, вот она уже предлагает Ивану Иванычу чаю. Безусловный рефлекс домохозяйки умиляет Иван Иваныча. Он берёт чай и конфету "Му-му". Пьёт. Так, дальше? Ах, да, светская беседа... Домна смотрит на него восторженно, как на приведение, миссию и самого дьявола вместе взятых. Ах, где же наша презрительность, наши выговоры, заявления? Ах, как же мы сегодня, как же мы сегодня… прекрасны! Ивану Ивынычу становится жарко. Он снимает с себя смокинг и вешает на соседские прищепки. Томно потягивается и уже привычным жестом берёт со стола ещё одну «Му-му». Хозяин смотрит на него, как на собаку и прячет руки в карман. Руки коротки – констатирует Иван Иваныч и смотрит вниз.

«Голодных» прибавилось. И все как по команде тычут в него пальцами и работают челюстями. Иван Иваныча потянуло на благотворительность. Он взял соседскую вазочку и вытряхнул содержимое прямо в открытые рты. Потом шаловливо вспорхнул со своего воздушного сиденья и полетел наверх, сибемолить.

5.

"Прекратите мучить животное!" – кричали соседи и стучали по батарее. Давно. В детстве. Если музыка и способна передавать живой голос, то лучше всего она передаёт кошачий. Да любой инструмент в руках ребёнка переплюнет всех мартовских барсиков. Это потом, с возрастом, с опытом его игра станет настолько человеческой, что мы…

— Мы-вы-ыр-ырв.

Иван Иваныч подскочил в кресле. Надо же было так уснуть. Не раздеваясь – ладно. Но не лёжа…

— Мвы-ы-вырв-ыр, - далеко над домами летела победная кошачья песня.

— В-у-ррррррр – глухо доносилось из угла – его! – угла, – вурв-ррррр…

— Какого чёрта! - Иван Иваныч, не вставая с кресла, зажёг лампу. Не помогло. Угол был чёрным и оскаленным. Ву-рр-рв – рычал он. По-по-поборов ирреальный страх, Иван Иваныч включил верхний свет. Кот. Естественно. Естественно, с крыши.

Сердце стучало в рёбра, как теннисный мячик. Большой мячик. Огромный. Футбольный. Тьфу. Иван Иваныч привычным жестом нашарил валидол. Посидел, отдышался. Подошёл к животному. Кот был серый, с мордой простоватой и испуганной. Иван Иваныч взял его на руки. Киса, киса, — успокаивал он обоих, себя, наверное, больше – киса… Постепенно руки перестали дрожать, но почему-то стали мокрыми. Мокрыми и красными. Иван Иваныч пригляделся – шкура на кошачьем боку была сорвана, нет, практически срезана до кости. Это было жутко до такой степени, что не казалось страшным. Иван Иваныч нашёл йод, бинты и "приступил к оказанию первой помощи". Кот не сопротивлялся. Он прикрывал глаза и тихонько мяукал от боли.

— Дурак ты дурак, — говорил Иван Иваныч, — ну стоит из-за них-то, из-за баб… Да все мы так…Мурзик… Мурзик, да, все мы так, брат. Потом лежи вот, лежи – слушай.

Над кварталами неслось победное «мяр-р-рр».

– Злорадствует, скотина. Зверь, изверг…— сочувствовал Иван Иваныч.

Мурзик остался.

4.

- Да здравствует первое мая, ура! – Иван Иваныч сидел перед светлой памяти телевизором и чокался с серым пустым экраном. — Приветствуем работников культуры, товарищи, — говорил он и сам себе отвечал: Ур-р-а!

— Мр-ра, — тёрся у его ног Мурзик в предчувствии праздника. - Мр-ра!

Иван Иваныч бросил ему шпротину и откинулся в кресле. Окно было открыто. Перед окном — истоптанный табурет. Дурацкая привычка, детская. Пацаном ещё вставал на подоконник – мать с работы ждал. Ведь если просто посмотреть – не видно. А если встать во весь рост, прижаться лбом к стеклу – так вот, вот идёт она по дорожке в сером пальто своём, да с авоськами. Сейчас с соседками поздоровается, новости выслушает, и – в подъезд. А тут – тут уже слетишь с подоконника, откроешь дверь и хвостом-хвостом весь вечер за матерью... Потом - после – благо окно большое – высмотришь Люську на лавке, схватишь гитару – и во двор... Потом, а потом просто так. И встречать некого, и ждать, а тянет к окну, будто отметиться перед кем-то — там, напротив: вот мол, вот какой я стал, посмотри.

А потом, потом когда-нибудь, когда «подопрёт» – взять, да и шагнуть вперёд. Туда, во двор, во все эти изученные квадраты и линии...

И все линии станут прямыми.

3.

— Мва-а, мва-а, — кричал за стеной сосед-паралитик. Капризно, требовательно, по сто раз на дню. То то ему подай, то это, а всё одно – «мва». Полное мва.

Может взять, да и пока не поздно, из окна, вниз. 6-5-4-3-2-1-пуск! Чёрт, а пуск-то куда? Вот, вот он — этот дурацкий вопрос. Потому и живёшь, даже когда жить не можешь, потому и мва-а.

Хорошо бы так: надоело – и в окно, лететь и не думать ничего. Показать язык Домне, прокричать ей: «А я кран не закрыл, сейчас вас ка-ак затопит!» Соседка выпучит глаза и грохнется в обморок. Сашик дожуёт "Му-му" и пойдёт готовить вёдра. А ты ещё снизу, этажа этак с четвёртого кричишь: «Больше, больше вёдер готовьте, я ещё и сигарету на ковёр…» И смеёшься так дьявольски: ха-ха-ха! Тут соседка как соскочит, как завопит на весь двор: «Боже мой, здесь ещё и газом воняет, ГАЗОМ!»

— Ха-ха-ха, — засмеёшься со второго этажа. Потом представишь, что всё это ка-ак рванёт, да ка-ак… станет жалко их всех. И соседей, и тех, кто внизу стоит – вон, целая толпа набежала. Пожалеешь, тормознёшь, да и воспаришь к себе на седьмое небо.

Вечерний звон, вечерний звон, как много дум…

2.

Ну, что? Ну, всё. Всё? Ага. Дзынь-дзынь-дзынь – оркестр с тарелочками. Музычка. А подумаешь, ну что в этой Музыке, хоть кому-то от неё слаще стало? Дзынь-дзынь-дзынь.

Пройдёшь так по улицам вечерком – любят люди музыку слушать. Из всех киосков звучит, из всех окон. В каждых ушах наушники, а оттуда… Дзынь-дзынь-дзынь.

Так вот помучишься от недостатка понимания, от элитарности собственной, от… И напишешь, напишешь… Что? Зачем? Всё равно все ходы – от самых простых до сложных сведутся к одной мелодии. Этой самой, с тарелочками - дзынь-дзынь, и маршем по улице, дзынь… Остальное – только вариации.

1.

Небо с утра иконописной голубизны. Нереальное, неземное. Тишина стоит, как в церкви по окончании службы. Когда верующие разошлись, и только случайные посетители входят по-хозяйски, будто заплатили за вход в царствие небесное. Но эти так – поставят свечку и уйдут. А небо – небо останется.

Иван Иваныч недоумевал: зачем, ну зачем вся эта тишина, если её не слышат. Тишину. Её музыку. Он — слышит. Так неужели всё ЭТО только ради него одного! Ради него, который так безумно мечтал выйти за окно и остановить время. Остановить этот мир. Оставить его, потерять, как ведёрко в песочнице. До тех пор, когда кто-нибудь зелёной лопаткой откопает его, отряхнёт от песка, приложит к уху, и станет слушать его тишину. Его музыку.

Из окна? Вниз? Какой бред. Только вверх. Вот так вот сделаешь шаг и полетишь вверх. Где-то там, на двенадцатом этаже догонишь птицу и крикнешь ей душераздирающе: МЯУ! Где-нибудь на двадцать седьмом покажешь язык реактивному пилоту. Тот выпучит глаза и вильнёт с курса: чур меня, чур. А там, дальше, на неведомо каком ещё этаже крикнешь соседу: эй, я там ТАКОЕ услышал! Тот улыбнётся тебе мягко и станет говорить о жизни.

А ты сидишь вот так, улыбаешься, и трёшь грудь под рубашкой с левой стороны…

 

Отсчет окончен

 

Март 2003.

 

 

 

Hosted by uCoz